Записка С.С. Уварова о крепостном праве в России (1830/1831)

Этот документ из архива семейства Уваровых [1] достоин внимания не только как памятник русской общественно-политической мысли, но и как событие, значение которого раскрывается в контексте проблемы генезиса внутренней политики императора Николая I, традиционно вызывавшей у исследователей мало интереса.

Обыкновенно ее изображали как простое продолжение консервативных, реакционных или, смотря еще проще, нелиберальных тенденций второй половины (после 1812–1815 годов) царствования императора Александра I. Новый император, правда, подчеркивал свою политическую преемственность с братом, который, как известно, так или иначе последовательно удерживал либеральную политическую повестку дня, примерно, до рубежа 1810–1820-х годов.

Но никогда и ни в какой мере Николай I не считал себя преемником А.Н. Голицына, М.Л. Магницкого и Д.П. Рунича. Карьера последних двоих с его воцарением завершилась достаточно унизительно. Магницкий сам угодил под суд, а дело осужденных в 1821 году по настоянию Рунича петербургских профессоров было прекращено с полной их реабилитацией. В первый же год правления нового самодержца в отставке оказался А.А. Аракчеев.

Первые же в ряду представителей либеральных тенденций минувшего царствования, знаменитые «молодые друзья» покойного Александра Павловича – граф В.П. Кочубей и Н.Н. Новосильцев – до конца дней неизменно сохраняли положение весьма почетное, закончив свои дни один за другим на посту председателя Государственного совета. С начала своего правления Николай I кадровую преемственность с правлением брата последовательно сохранял.

Секретный комитет 6 декабря 1826 года во главе с Кочубеем был специально создан для того, чтобы провести, так сказать, инвентаризацию социально-политического и административного наследства Александра I, сориентировать нового императора и облегчить ему вхождение в дела внутреннего управления. При этом львиную долю внимания Николая I поглощали в это время дела внешней политики, Восточный кризис 1820-х годов, три тяжелые войны – с Персией, Турцией, Польшей…

Часто и вполне справедливо тогда подчеркивавший, что он «простой бригадный генерал», которого к занятию трона не готовили, Николай Павлович завел в те времена обыкновение подолгу работать с министрами, собирать лично и через доверенных лиц мнения о высших государственных делах видных и опытных деятелей минувшего царствования, еще не скомпрометировавших себя чем- либо в его глазах.

Ведомый при участии все тех же деятелей «дней Александровых прекрасного начала» Комитет 6 декабря теперь не ощущал перед собой ясной политической перспективы. Отсутствие прежде привычных слуху доктринальных формул в утилитарных установках, исходивших от нового императора, его дезориентировало. «…обсуждение административных реформ ограничивалось топтанием на месте, и всякая сколько-нибудь серьезная идея тотчас признавалась неосуществимой в условиях русской действительности… – писал историк А.А. Кизеветтер. – Сам император, отнюдь не бывший противником умеренности и осторожности в нововведениях, не раз приходил в полное недоумение перед этой игрой слов, которую комитет считал серьезным обсуждением реформ» [2, с. 437]. Прежние представления себя уже скомпрометировали, а новые пока не складывались. Правительственный либерализм за четверть века порядком выдохся.

Его интеллектуальные ресурсы лежали в области космополитических идей Просвещения XVIII века. Консервативно настроенные оппоненты черпали свои контраргументы в эмпирическом море реалий русского исторического прошлого. Среди достигнутых ими результатов по силе воздействия на общественное сознание мало что могло сравниться с «Историей государства Российского» Н.М. Карамзина. «Его историю ни с какой сравнить нельзя, потому что он приноровил ее к России, то есть она излилась из материалов и источников, совершенно особенный, национальный характер имеющих… – писал современник. – Мы узнаем, чем мы были, как переходили до настоящего status quo и чем мы можем быть, не прибегая к насильственным преобразованиям…» [цит. по: 3, с. 291].

Политические бури и брожения 1820 – начала 1830-х годов с оптимизмом, навеянным философией Просвещения, покончили. Рухнули надежды душ, верующих во всесилие просвещенного разума, в то, что по одному мановению монарха на Россию изольется море просвещения и чуть ли не сама собой столь чаявшаяся общественная гармония водворится. Это влекло неизбежную и серьезную самопереоценку. Смысл ее обнаруживает себя в том, как воспринимало различие между образованной общественностью александровского времени и собой поколение, получившее образование примерно в 1840-х годах и вступившее в период своей полной жизненной зрелости к началу эпохи Освободительных реформ 1860–1870-х годов.

Тогдашняя восходящая звезда русской науки – профессор Московского университета С.М. Соловьев, оглядываясь на политические настроения и идеалы четвертьвековой с лишним давности, писал: «Крайне небольшое число образованных, и то большей частью поверхностно, с постоянным обращением внимания на Запад, на чужое; все сочувствие – туда, к Западу… у себя в России нет ничего, где бы можно было действовать тою действительностью, которую привыкли видеть на Западе… Отсюда же этим образованным, мыслящим людям Россия представлялась «tabulam rasam»(1), на которой можно было начертать все, что угодно… дело… наших декабристов было произведением незрелости русского общества» [4, с. 615–616].

1 Чистой доской (лат.).

Пагубные последствия бесконтрольной вестернизации русского общества оказывались уже столь очевидны, что попадали в поле зрения и наблюдательных иностранцев. Один из наиболее вдумчивых современников А. фон Гакстгаузен, имея в виду посленаполеоновские времена, писал: «В России все больше и больше стал распространяться тот внешний лоск, то полуобразование, которое слишком ничтожно, чтобы двигать вперед цивилизацию, однако совершенно достаточно, чтобы исказить все честное и национальное в человеке и породить недовольство народной жизнью и ненависть к ней» [5, с. 72].

Для высшего русского общества, приобщенного к самым изысканным и соблазнительным плодам европейской культуры, во второй половине 1820-х – начале 1830-х годов ответ на вопрос о пути выхода из сложившейся ситуации мог начаться лишь с признания, что «Россия еще слишком мало известна Русским» (А.С. Пушкин). Одним из таковых был глава российского «ученого сословия» Сергей Семенович Уваров.

Встречая в литературе упоминания о его «либеральных взглядах» того времени, следует учитывать, что Уваров держался строго в диапазоне тенденций, исходивших от императора Александра I. Трагедия последнего, по мнению Уварова, состояла в том, что «он не понимал своей страны, не знал ни ее нужд, ни ее предрассудков, ни ее страстей» [1, оп. 1, ед. хр. 39, л. 122, 122 об.]. Революционные смуты и мятежи 1820 – начала 1830-х годов в Европе и России убедили Уварова в том, что настойчивость, с которой Александр искал способ воплотить свои либерально-конституционные надежды, несла для страны немалую опасность.

Вследствие постоянно переживавшегося конфликта между внушенным с детства воспитателем-иностранцем, приверженным республиканским убеждениям, притязавшим на универсальность просветительским идеалом и русской действительностью, Александр I, по мнению современного британского историка, полагал, «что Россия его недостойна» [6, с. 99].

После низвержения Наполеона вместе с тогдашней Европой, уставшей от четвертьвековых революций и войн, русской монарх политически сдвинулся вправо. В нем пробудилось религиозное чувство, он обратился в христианство в духе модного в Европе масонского гностицизма. Его политика все более стала приобретать черты двусмысленности и лицемерия, чреватого внезапными и неподготовленными шагами, продиктованными отвлеченным доктринерством. Возвращенному в Петербург Сперанскому он летом 1821 года обмолвился, что следует «не торопиться преобразованиями; но для тех, кои их желают, иметь вид, что ими занимаются» [цит. по: 7, с. 217].

Патриотический подъем в русском обществе вызывал у Александра I смешанные чувства. Своим конституционным планам он после Отечественной войны 1812 года пытался искать опору в бывших союзниках Наполеона поляках, безуспешно предлагая им показать пример непротиворечивости свободолюбия и лояльности «недопросвещенным» русским.

И, преданно проводив своего императора до конца его земного пути, Сергей Семенович отдавал должное его подвигам. Как мифический «Агамемнон среди царей», русский самодержец сокрушил во главе торжествовавшей России тирана Европы и одаривал последнюю прореченными просветительской философией благами «вечного» мира (в духе И. Канта) вместе с приготовленной историей мерой гражданской и политической свободы.

Но Уваров с горечью должен был признать, что любимый им Александр был лишен «русской душевной струны» (fibre russe) [1, оп. 1, ед. хр. 39, л. 192]. Воцарение Николая I предоставляло Сергею Семеновичу добротные политические перспективы. Он стал лично известен молодому императору еще во времена своей проигранной борьбы с «мистической партией» – приближенными прежнего министра на- родного просвещения А.Н. Голицына, – и пользовался его сочувствием и поддержкой.

Как президент Императорской Санкт-Петербургской Академии наук вошел в состав созданного в июне 1826 года Комитета устройства учебных заведений под председательством министра народного просвещения А.С. Шишкова, успешно принял участие в замене только что принятого «чугунного» цензурного устава другим, более мягким и удобоприменимым. Уваров был уверен, что будет востребован и в изменившихся политических обстоятельствах. Но энтузиазма при этом у него не было.

На большинстве заседаний Комитета с 1826 по 1832 год Уваров отсутствовал [см.: 8, 9]. Он предпочел пока остаться на вторых ролях в делах ведомства народного просвещения, поскольку испытывал чувство необходимости глубокого изменения внутренней политики России в целом. Эта проблема вызвала у него настоящий научный интерес, довлевший теперь над прочими.
Глубиной образования он давно превосходил окружавшую его придворно-правительственную среду. В свое время, не удовлетворившись домашним обучением под руководством французского аббата-эмигранта, он несколько лет упорно занимался самообразованием в области классических языков под руководством академика Ф.Б. Грефе.

Впоследствии он приобрел многочисленные связи в немецких и французских учено-литературных кругах, в том числе знакомство с И.-В. Гете, Г. Штейном, братьями Шлегелями, Ж. де Сталь, трудами по классической филологии заслужил европейскую научную известность, сделался почетным членом многих научных обществ Европы, в том числе за «Опыт об элевсинских таинствах» – Института Франции.

Петербургскую Академию наук он возглавлял с 1818 года. Но с середины 1820 годов Уваров внезапно открыл для себя совершенно новую сферу изучения. Весь первый период царствования императора Николая I, то есть по начало 1830-х годов, Сергей Семенович провел за самым малым исключением в многомесячных путешествиях по России в познавательных целях, научных и политических, которые, впоследствии, оценивал как исключительно важные для своей дальнейшей жизни и карьеры.

Прикладными исследованиями президента Академии Наук довольно быстро заинтересовался и молодой император. Внушительный служебный опыт Уварова по части внутреннего управления не ограничивался ведомством народного просвещения. После ухода с поста попечителя столичного учебного округа Уваров некоторое время возглавлял Департамент мануфактур и внутренней торговли Министерства финансов, управлял Коммерческим и Заемным государственными банками, с 1826 года был сенатором. Первое письмо, посланное Николаю Павловичу через генерала А.Х. Бенкендорфа, было прочитано с интересом, принято с благосклонностью и разрешением писать еще.

Особое беспокойство Уварова вызывал возможный рецидив правительственного либерализма. Политические события 1820-х годов весьма настораживали. За окончательным падением Бурбонов во Франции последовала ожесточенная и кровопролитная война с польскими инсургентами. Выходило так, что прав был Н.М. Карамзин, некогда предупреждавший Александра I, хотевшего еще восстановить Польшу не более не менее как в границах 1772 года: «…сыновья наши обагрят своею кровью землю Польскую и снова возьмут штурмом Прагу!.. никогда Поляки не будут нам ни искренними братьями, ни верными союзниками… когда же усилите их, они захотят независимости, и первым опытом ее будет отпадение от России, конечно, не в Ваше царствование…» [10, с. 7].

Уваров, судя по всему, слабо представлял себе состав, характер и масштабы деятельности Комитета 6 декабря 1826 года, но отчетливо зафиксировал резкое усиление политического влияния былого конфидента либеральных мечтаний Александра I и почувствовал на себе его интригу. Председателю Комитета графу В.П. Кочубею, приходившемуся Уварову свояком, стал известен его постоянный контакт с императором. Журнал заседания Комитета 6 декабря от 27 марта 1829 года отмечает, что император передал для рассмотрения записку сенатора Уварова с приложениями [11, с. 385].

Но ничего по существу содержания записки Уварова в документах Комитета нет. Кочубей и его единомышленники старались не допустить усиления его роли в правительстве, поскольку отмечали растущий консерватизм его общественно-политических воззрений. Приступая к сочинению серии записок, предназначенных к передаче Николаю Павловичу через шефа жандармов, Уваров ясно выразил свои чаяния. «Будем надеяться, – писал он Бенкендорфу, – что высокая мудрость Монарха просвещенного, справедливого и патриотичного облегчит его стране путь развития в форме, наиболее соответствующей ее природе.

Будем надеяться, что люди, призванные ему помочь, поймут, наконец, положение Государства, которое своей политической формой, своей организацией, своим положением опровергает все теории, и для которого неприменимо почти ничего из того, что делается или задумывается в Европе» [1, оп. 1, ед. хр. 45, л. 25].

Среди дошедших до нас рукописей Сергея Семеновича этих записок можно различить около десяти. Темы их говорят за себя сами: «Общий план», «О внутреннем управлении большинства губерний центральной России», «О Малороссии», «О ярмарке в Нижнем в 1829 году», «О судебной системе», «О смертной казни», «О применении системы финансов к внутреннему положению», «Об удержании капиталов в России». Кульминационной была записка «О крепостном праве в России», написанная зимой 1830/1831 года. Более точной датировке она не поддается.

Особую роль ей отводил сам Уваров. Он стремился не допустить того, чтобы проблема крепостного права – знаковая, как сказали бы сегодня, для внутренней политики России – была вновь поставлена правительством так, как это уже было более четверти века назад. С этой целью он прямо известил Кочубея, что написал для императора записку о крепостном праве в России, и предложил ему перед тем, как ее послать, обсудить ее в собрании, составленном по усмотрению самого графа.

Официальные заседания Комитета 6 декабря с июля 1830 по самый конец 1831 года не проводились. Собрание, где была заслушана записка о крепостном праве, могло носить лишь неформальный характер.

По словам Уварова, слушатели отреагировали на его выступление достаточно тривиально. В принципе, на иную реакцию он и не рассчитывал. Перед ним сидели те, кто отвлеченными «теориями» упорно продолжал подменять «практические знания», «захотел сделать Россию английскую, Россию французскую, Россию немецкую и не видел, что в тот момент, когда Россия перестанет быть русской, она перестанет существовать вообще, по крайней мере, в настоящей политической форме» [1, л. 5].

Перчатка либеральной «камарилье» была брошена. Результаты Сергея Семеновича вполне удовлетворили. Точных сведений о том, каково было впечатление императора от этой записки, он не получил, но убедился, что вопрос о крепостном праве в том виде, в каком представлялся ему опасным, был снят с политической повестки дня и больше таким образом не возобновлялся.

Итак, президент Академии наук совершил уверенный шаг по тому пути, который вскоре привел его на пост главы ведомства народного просвещения, занятый им на более чем шестнадцать лет. Предложение Уварова взглянуть на развитие отечественного просвещения, науки и школы как на стратегическую подготовку отмены крепостного права императором Николаем I было фактически поддержано.

Эрудированный в области русской историографии читатель заметит, что рассуждения Уварова о происхождении крепостного права во многом предваряют характерные для второй половины XIX столетия споры об «указном» или «безуказном» характере его складывания, так же, как и трактовку феодализма в духе господствовавшей норманнской теории как привнесенного извне германского начала.

Заглавие данной записки – «De la servitude personnelle en Russie» – переводили на русский язык как «О личном рабстве в России» [см., напр.: 12, 13]. Более точным представляется перевод – «О крепостном праве в России», поскольку «личный сервитут» французского правосознания, на мой взгляд, не может иметь в русском праве другого наиболее близкого аналога, чем «крепостное право», и поскольку сам Уваров, передавая слово «рабство», предпочел написать «esclavage».

При этом «рабству» («l’esclavage») «крепостное право» («la servitude de la glèbe») он и противопоставил.

Впервые этот документ был опубликован на страницах «Русского сборника» [см. 14, с. 157–193]. К сожалению, из-за технической ошибки в текст французского оригинала при воспроизведении вкралось досадное искажение. Вторая его публикация содержит только русский перевод [15, с. 25–44]. Поэтому уместно представить его читателю еще раз.

Записка «О крепостном праве в России» печатается по писарской копии [1, оп. 1, ед. хр. 106, л. 2–25 об.], сверенной с черновиком [1, ед. хр. 45, л. 56–80]. В приложении к тексту сохранилось в виде автографа письмо С.С. Уварову неизвестного лица [1, ед. хр. 106, л. 1], которое печатается здесь же. Авторские подчеркивания выделены курсивом. В публикации сохранены стиль и особенности написания подлинников. Перевод с французского языка осуществлен публикатором.
I
Текст
De la servitude personnelle en Russie
L’abolition de la servitude personnelle en Russie a été depuis trent ans l’objet de vives discussions et le but manifest ou caché d’une longue série de mesures de tout genre. Ceux qui l’ont attaquée et ceux qui l’ont defendre n’ont jamais clairement posé la question ni articulé sans détour leurs opinions respectives. Dans la langage des partisans de l’abolition comme dans celui de leurs adversaires règnent de perpétuelles réticences, ni les uns, ni les autres ne se sont hasardés à dire leur pensée sans subterfuges.

Essayons de dissiper ces nuages et de ramener la controverse dans ses véritables limites et à sa plus juste expression.

La servitude personnelle ne se retrouve pas dans nos institutions anciennes. Nos aïeux gouvernés par un système féodal, conçu dans l’ésprit des lois gérmaniques, demeurèrent dans les bornes de ce système avec toutes ses chances de succès et de défaveur, de bonne et mauvaise fortune politique jusqu’au moment ou l’invasion Tatare fit main basse sur tout ce qui existait en Russie en dénaturant l’ésprit et les habitudes morales du peuple beaucoup plus encore que ses instititions. Cette avalanche qui écrasa la Russie, mit à nu tout sa organisation intérieure. Lorsqu’elle sortit de cet amas de décombres, elle sortit mutilée, abattue, dégradée, avec une tendance naturelle vers le pouvoir absolu et prête à tout sacrifier pour reprendre un degré quelconque d’indépendance politique.

Lorsque le povoir se fut concentré entre les mains d’une seul, tout changea de face; les anciens élémens de l’orde furent remplacés par des élémens nouveaux. Ce qu’il y avait encore de féodal et de libre dans les moeurs disparut sans retour. Le poivoir supême, retrempé par la nécessité des temps, prit pour premières victimes les états républicains dont l’origine se perdait dans le berceau de notre histoire. Dès lors commence la nouvelle Russie; l’ancienne avait disparu sans laisser de vestiges.

La domination de Tatars représente un cataclisme au milieu de notre développement politique; ce serait en vain que l’on voudrait chercher des antécédens dans l’histoire de nos institutions. La France des Carlovingiens est moins étrangère à la France actuelle que ne l’est à l’empire russe l’époque où Novgorod et Kief se partageaient la domination des pays depuis la Baltique jusqu’à la Mer Noir.

On a recherché avec soin, mais sans succès la date précise de l’introduction du servage de la glèbe en Russie. S’il s’agissait de l’appuyer, en produisant un titre authentique, le servage de la glèbe manquerait de base judiciaire. Il est évident qu’elle ne se trouve ni dans l’oukase du Tzar Fedor Ivanovitsch, ni dans les oukases mutilés ou apocryphes de Boris Godounof et de Schouisky; c’est une pure spéculation d’Antiquaire.

Sous le rapport politique la recherche est oiseuse. La servitude de la glèbe est sortie du nouvel ordre de choses comme une de ses consèquences naturelles. C’est un gland qui a produit un chêne; la main qui la sema est inconnue. Le fait excepté, le reste est objet de pure curiosité. Le système nouveau à travers tous nos malheurs politiques, la domination des étrangers, les usurpateurs, l’anarchie, à travers des torrens de sang, commenca à prendre une forme régulière lorsque les Romanof se virent appelé au trône; ce fut Pierre Ir qui y mit la dernièr main. C’est aussi de son règne que date la reconnaissance juridique nette et précise de la servitude de la glèbe; fait capital qu’il ne faut pas perdre de vue.

Mais ni le pouvoir absolu, ni la servitude personnelle tels que Pierre Ir les avait conçus et consolidés, comme corollaire l’un de l’autre, ne purent résister à l’influence du temps et à la marche de la civilisation. Ces deux formes politiques restèrent en apparence les mêmes; mais l’esprit qui les animait changea. Nous ne nous étendrons pas sur des faits, connus de quiconque est familiarisé avec la situation de la Russie.

La puissance vigoureuse qui la régit est aussi éloignée du pur despotisme que la servitude de la glèbe, telle qu’elle subsiste actuellement, est éloignée de l’ésclavage. Issus de la même origine, ces deux élémens se sont modifiés ensemble et si le nouvel ordre de choses résultant de cette modification simultanée des élémens sociaux n’est pas consacré par un acte écrit quelconque, il est évidemment consacré par l’utilité générale, par les progrès des lumières et de la raison, par un siècle de prépondérance politique; c’est un état des choses vivant et animé en marche vers une situation meilleure, un état de choses progressif que peu de Russes comprennent, que les étrangers ignorent absolument et contre lequel se brisa en 1812 la puissance colossale de Napoléon.

Rien de plus simple qu’à une époque où les hommes et les choses ne sont plus d’accord on éprouve une certaine impatience, un certain dégoût à la vue des formes politiques qui appartiennent à l’âge précédent. Quand on sait que telle forme ne représente plus son idée primitive, on voudrait s’en débarrasser comme d’un obstacle à des progrès ultérieurs, quand d’ailleur ces formes sont réprouvées par l’opinion européenne, quand leur existence paraît un anacronisme au milieu de notre temps, il faut plus de courage pour ne pas se laisser entraîner au desir de les voir promptement abolies.

De l’autre côté ceux qui, alarmés du peu de prévoyance que l’on a toujours apportée à ces tentatives, ont exprimé leurs craintes à cet égard, ont passé pour des absolutistes ou des retardataires; et comme à ces appréhensions confuses s’unissaient des interérêts matériels, la discussion a toujours pris un air de personnalité qui a enlevé aux uns et aux autres la facilité de poser nettement la question et de se servir des argumens naturels que présentent les côté opposés.

La servitude de la glèbe, quelle qu’ait été origine, est un fait incontestable. Quand l’aristocratie eut perdu ses formes organiques, quand le clergé ne fut plus corps de l’état, il fallut donner une base à l’immense pyramide élevée sur leurs débris; cette base fut l’adscription des serfs à la glèbe. Si l’on n’avait pas renforcé le privilège de la propriété territorial, on aurait eu en Russie un despotisme à la turque ou plutôt la Russie, livrée au conflit des passions et des intérêts déchaînés, se serait vue assujettie par les puissances étrangères ou morcelée en vingt état différens.

Du milieu de nos désastres politiques surgit un grand principe, le voeu unanime de l’unité du pouvoir, produit naturel de nos longues infortunes et de notre triste abaissement. Tout fut porté en sacrifice à ce principe, comme aux temps critiques de la république romaine où le salut de l’état était proclamé la suprême loi; et en effet le salut de la Russie se trouva alors dans la concentration énergique du pouvoir souverain. Au sortir de l’invasion des Tatars elle retomba dans la guerre civil, l’usurpation étrengère, l’anarchie; nouvelle leçon qui ne fut pas perdue et qui corrobora la première.

A ces deux époques le pouvoir absolu, espèce de dictature national, pouvait seul nous sauver du naufrage. Michel Pomanof, librement élu par ses pairs; fut appelé au trône, non pour fonder une république, mais pour nous empêcher de périr sous le poids de nos malheurs accumulés.

Un immense génie, quelques règnes éclatans, un enchaînement successif de progrés politiques, la civilisation du 18me siècle, enfin la révolution française, ont passé sur cette énorme machine de gouvernement sans user ses ressorts. Tous les élémens du corps de l’état se sont tour à tour modifiés; tel principe indispensable, il y a cent ans, n’existe plus que de nom; telle institution, crée aux temps de nos crises, est tombée en désuétude; tel instinct, qui faisait jadis mouvoir la masse de l’état, n’agit plus que faiblement. Plus d’une croyance s’est éteinte, plus ďune opinion s’est altérée.

Nous avons subi et nous subussons encore tout ce que nous réservait la marche puissant du temps et des idées. Ce qui semblait les bases de l’état a éprouvé des changemens comme tout le reste et de cette transmutation, pour ainsi dire, insensible, est sorti un nouvel et dernier état de choses qui n’a pas de garanties matérielles, qui n’est écrit nulle part, mais qui existe dans un développement progressif dont nous sommes chaque jour les témoins. Sans dout ce développement que personne ne voudrait nier, a quelque chose d’incohérent, de vague, de capricieux.

Par son origine et sa nature il tien du chaos et ce serait chose absurde que de chercher une voix assez puissante pour dissiper d’un mot ces élémens confus et ordonner que la lumière se fasse. Ceux qui l’ont tenté, ont tenté l’impossible. Il est également évident que la société suit chez nous une marche dont le mobil n’est pas entre les mains des hommes du pouvoir. On peut même dans le dernier période de notre histoire signaler visiblement deux tendances distinctes et souvent opposées; l’une imprimé par la force des choses et s’avançant à travers tous les obstacles, l’autre donnée par le Gouvernement, souvent en contradiction et toujour faible devent la première; l’une organique, vitale, l’autre artificielle et quelquefois puérile; la première entraînant à sa suit les hommes et les choses; l’autre se laissant traîner à la remorque par les événemens.

Aux époques de crise nous avons vu la seconde disparaître et la première se manifester avec énergie et sauver l’Etat. La Russie, paraissant mue par une loi supérieure, a toujours marché vers un plus grand développement de ses forces naturelles. Avec des hommes de génie à la tête de ses conseils ou bien livrée aux incapacités morales et intellectuelles, triomphante ou battue, rançonnant ses ennemis ou aux abois dans sa détresse financière, un pied sur l’Euphrate et l’autre sur la Vistule, la Russie s’est constamment avancée d’un pas ferme et égal vers la haute situation qu’elle occupe aujourd’hui en Europe. Si quelque chose pouvait fair croire au fatalisme politique ce serait notre histoire depuis un demi-siècle.

Que d’espérances évanouies, que d’occasions perdues, que d’hommes qui ont manqué aux choses, combien d’autres au lieu de servir à leur progrès y ont mis obstacle et pourtant en dernière analyse quels résultats!

De cette position singulière, de ce désaccord manifeste a résulté et a dû résulter nécessairement une grand fluctuation dans tout ce qui tenait aux principes et à l’ésprit du gouvernement. Au lieu de considérer les choses dans leur ensenble, on s’est rué tantôt sur une idée, tantôt sur une autre. Sans tenir compte de l’origine du gouvernement, on a dit: «Point de servitude personnelle, elle n’existe ni en Angleterre, ni en France, elle doit cesser d’exister en Russie.»

Plusieurs fois on mit sur la tapis l’abolution immédiate de la servitude, mais des hommes sages alors dans les affaires et dont le témoignage pourrait être encore invoqué aujourd’hui, firent sentir les inconvéniens d’une mesure à laquelle on n’était nullement préparé. On se borna donc à la petite guerre et l’on se mit à fair de la démocratie sous mille formes différentes, de la démocratie mesquine, équivoque, qui avait plutôt l’air d’une récrimination rancunière que l’apparence d’une noble voeu pour une cause qui ne manque pas d’approbateurs en Europe.

On se prit à humilier la noblesse, à verser le ridicule sur les illustrations aristocratiques, à intriguer contre de vieux préjugés, tout en gardant ses propres préventions; à répéter des axiomes rebattus que personne ne combat, et quand les orages politiques vinrent à fondre sur le pays, on s’aperçut que l’esprit du peuple n’avait rien gagné à ces escarmouches libérales, que les appuis de l’Etat étaient là où la force des choses les avait placés et qu’il fallait en définitive s’adresser à ses élémens naturels pour obtener d’eux le salut du pays ou plutôt s’abandonner en quelque façon au déployement instinctif de ces élémens dont on avait méconnu la force et blessé le caractère.

Il faut le dire nettement: la servitude personnelle ne peut être, en principe, défendue par aucun argument raisonnable ou sincère; il est superflu d’accumuler contre elle des anathèmes que personne ne conteste et des sarcasmes depuis longtemps épuisés. A cette vérité evidente se rattache un principe non moins positif: la servitude personnelle peut et doit être abolie. Ces axiomes sont liés entre eux et nul hommes pensant, quelle que soit sa position individuelle, ne voudra les révoquer en dout; mais ce n’est pas là où la question est placée.

Aussi longtemps qu’on reste dans les idées spéculatives et théoriques, tout est facile, tout est claire, tout s’enchaîne sans obstacle, surtout lorsqu’on a soin de rendre ces théories tellement vagues, qu’on fait abstraction de tout idée collatérale; mais il n’en est pas de même sur le terrain de la pratique. Lorsqu’il s’agit de retrancher d’un corps sain et vivant un membre jusque là lié à son existence et développé avec elle, on est en droit de s’enquérir de ce que deviendront les autres sous le scalpel des anotomistes politiques? La servitude de la glèbe a crû et s’est fortifié avec la forme du gouvernement tel qu’il existe en Russie.

La question qui se présente la première à l’esprit, a pour objet de s’assurer si ce principe bon ou mauvais une fois retranché, les autres, contemporains et analogues, pourront survivre à l’oppération et rester tels qu’ils sont maintenant? Si l’on admet que la servitude de la glèbe ne soutient pas l’examen en théorie, il faudra bien accorder aussi que les argumens contre un pouvoir souverain illmité ne manquent pas dans l’arsenal des idées du jour et de théories en théories, de confession en confession, on se trouvera arrivé bientôt à un changement total dans la forme du gouvernement; heureux si sur cette pente rapide on parvient à éviter le plus grand des fléaux qui menacent la société humaine, fléau devenu, pour ainsi dire, mécanique et usuel de nos jours, une révolution, puisqu’il faut trancher le mot.

Mais sans nous arrêter pour le moment à des suppositions que repoussent sans dout au même degré tous ceux qui agitent de bonne foi chez nous la question de la servitude personnelle soit dans un sens, soit dans un autre, poursuivons l’examien de la question indépendamment de ses consèquences hypothétique et éloignées.

La servitude de la glèbe peut et doit être abolie; ce principe, nous l’avons dit, n’admet en théorie aucune contradiction. Considérons maintenant de quelle manière et sous quelles auspices cette abolition peut avoir lieu: Ici se présentent plusieurs voies entièrement différentes dont chacune a son but et son caractère particulier, pour les bien saisir, il faut dans toutes les hypithèses se placer assez haut pour pousser les raisonnemens jusqu’au bout.

Le premier mode qui s’offre à l’esprit serait conçu non dans l’intérêt général du pays, mais dans les vues étroites d’un Cabinet ou d’une Camarilla. Ce serait une confiscation de la servitude de la glèbe au profit du pouvoir souverain. En enlevant aux classes supérieures de l’état ce dernier appui de leur existence aristocratique, on se promettrait le double résultat de les avoir frappées au nom de la civilisation et des idées libérales et de renforcer en même temps le pouvoir suprême de tous les débris de ces forces politiques éparpillées sur une classe assez nombreuse.

A ces avantage matériels se joindrait celui de satisfaire à deux idées actuellement dominantes en Europe, l’amour de la liberté et la haine des privilèges. Un coup d’état de cette nature pourrait avoir lieu à la grande satisfaction de la plupart des cabinets européens et aux applaudissemens réunis des libéraux et des absolutistes du dehors, dont les uns ne verraient dans cet acte qu’une émancipation philantropique, les autres que le triomphe du pouvoir souverain, deux classes d’hommes qui ont des phrases toutes faites à appliquer tour à tour aux événemens les moins identiques. Dans la réalité un coup d’état, frappé dans ce sens, porterait sur une base ruineuse non seuleument pour le pays, mais encore pour le pouvoir qui y domine.

Débarrassé de ce qui rest en Russie du principe aristocratique en lui enlevant sa base territorial, le gouvernement se verrait subitement en présence d’un élément nouveau dont il serait difficile de calculer exactement la force et la tendance. Si l’on considère le peu de maturité de la classe du peuple, l’immense espace intellectuel qui la sépare en Russie d’avec les classes supérieures, l’abitude héréditaire de cette sorte de tutelle civile et politique que représente de nos lours la servitude de la glèbe, la série des idées religieuses et morales qui établit une liaison hiérarchique entre le trône et la chaumière, l’organisation intérieure et domestique toute empreinte de féodalité, avec ses avantages comme avec ses défauts, les parties hétérogènes dont se compose l’empire, son étendue prodigieuse, ses resources qui ne sont pas en proportion avec cette étendue, ce mélange bizarre de cultes, de souvenirs, de traditions, d’origines, on se persuadera jusqu’à l’évidence que l’abolition brusque, non préparée, arbitraire de la servitude de la glèbe mettrait le gouvernement aux prises avec des difficultés de tout genre et ne pourrait guères lui promettre une extension de pouvoir quand même elle lui paraîtrait nécessaire ou profitable.

L’élément démocratique une fois déchaîné se présenterait dans l’arène sous des formes qu’il est plus aisé de prévoir que de combattre, et ce serait une pitoyable manière de s’aveugler sur les choses que de promettre que cet élément s’arrêterait à la voix qui lui dirait: «Tu n’irai pas plus loin.» Le résultat le plus vraisemblable d’un coup d’état qui abrogerait la servitude personnelle, serait tôt ou tard une réaction démagogique et l’anarchie, les classes superieures pourraient périr sans dout avec les idéees qu’elles représentent, mais à coup sûr le trône serait entraîné avec elles.

Il serait d’ailleurs impossible d’affirmer qu’une réaction démagogique ne trouvât pas dans les rangs de l’aristocratie déchue des meneurs et des chefs. Dans la révolution de France ce fut un Monmorency qui le premier foula aux pieds l’écusson de ses ancêtres. Les plus ardens coryphées furent le Marquis de la Fayette et le Compte de Mirabeau et ce fut des mains du Compt de Barras que Napoléon arracha la couronne de France. Il est oiseux au surplus de chercher d’où se présenteraient les meneurs. Dans la voie des révolutions nul ne s’arrête à volonté; tout est imprévu, tout est nouveau.

Le nom de celui qui au 29 Juillet a pris les Tuileries d’assaut, est resté inconnu. Les Ministres de Chsrles X en voulant au mépris de l’ordre juré, imprimer avec violence un mouvement rétrograde aux esprits, ont détruit la monarchie en France; d’autres qui se seraient portés en avant des idées et de la situation morale du pays, auraient produit les même résultats.

Sans s’arrêter davantage sur cette première hypothèse qui blesse les règles du bon sens et qui est manifestement empreinte du caractère d’un suicide politique, hypothèse qui dans tous les cas répugnerait autant à l’esprit du gouvernement russe qu’à son intérêt bien entendu, nous passerons à l’exemen d’un système mixte qui, dépouillé de la violence du premier, serait non moins hostile et qui sous des apparences mieux combinées, cacherait dans le fond des vues presque aussi hasardeuses.

Ce système consisterait à miner sourdement et peu à peu les appuis de l’ordre existant et à préparer l’émancipation des serfs comme en haine et à l’insu des classes privilégiées; ce serait substituer l’escamotage à la confiscation et la timidité malveillante à la hardiesse qui affronte le danger. Un tel système pourrait facilement s’établir dans la tête des hommes qui sans embrasser l’ensemble des choses, ne verraient qu’un côté isolé de la question.

Ceux qui ne reconnaissent dans l’abolition de la servitude qu’une question d’intérêt personnel entre celui qui possède et celui qui est possédé, qu’une transaction fiscal, qu’un privilège ou un monopole, ceux là peuvent être induits à penser qu’en diminuant par degrés les bornes de ce privilège, en ôtant tous les jours quelque chose de son étendue, en augmentant la mésintelligence des deux côtés, en brouillant les deux parties sous le masque de l’impartialité, en multipliant les embarras réciproques, on pourrait parvenir à réduire à l’absurde des rapports qui se trouveraient paralysés sans que l’on s’en fut aperçu.

Aux hommes qui adopteraient de semblables idées, il conviendrait de conseiller qu’ils prissent la peine de remonter à l’origine de la servitude de la glèbe, d’approfondir la liaison qui subsiste entre toutes les parties de l’ordre existant, d’examiner ensuite de sang-froid et sans prévention la situation véritable de la servitude personnelle, telle qu’elle existe actuellement, de porter en ligne de compte d’une part les abus auxquels elle donne lieu, mais aussi de spécifier les charges qu’elle impose à ceux en faveur desquels elle semble établie. Il faudrait fair entendre à ces réformateurs que ce n’est pas l’abolition de la servitude personnelle que redoute la grande majorité des propriétaires russes, mais ses conséquences inattendues; qu’elle s’alarme non de la perte d’un droit dont les inconvéniens lui deviennent plus sencibles de jour en jour, mais du mode d’éxécution d’une mesure qui décidera de tout l’avenir du pays.

Il faudrait poser devant eux le dilemme suivant: Ou la servitude personnelle de la glèbe est un pur privilège octroyé à une classe d’hommes particulière, ou celle est une forme politique (bonne ou mauvaise, n’importe) qui tient à la forme générale du gouvernement. Si elle est un privilège octroyé, il faut nécessairement faire comprendre à ceux qui en sont légalement investis qu’il contrarie leurs véritables intérêts, qu’il ne s’accorde pas avec leurs propres idées et qu’il faut concourir à ramener les choses à une situation moins précaire.

Si la servitude est une forme politique, il faut qu’elle subisse l’épreuve du temps et que parvenue à son point de décrépitude, elle fasse place à d’autres formes moins disparates et plus rationnelles, mais discutées et déterminées d’avance. Or, dans l’un ou l’autre cas, il serait absurde de penser que l’on pût fasciner les yeux de tout une classe d’hommes au point de les empêcher de reconnaître les intentions cachées du Gouvernement. La sagacité de l’intérêt personnelle est merveilleuse; en Russie surtout, ou la finesse de l’esprit est une qualité générale et presque une arme défensive.

La découverte ou même la simple appréhension d’un plan de ce genre ne manquerait pas de produire alors un désaccord pernicieux entre les gouvernans et une grande partie des gouvernés et de multiplier les embarras de l’administration. Exécuter un plan de réforme aussi étendu sans donner l’alarme de tous les intérêts, à toutes les opinions, est chose impossible; car d’abord les hommes chargés de l’éxécution d’un tel plan, seraient nécessairement pris plus ou moins dans la classe des privilégiés et quoique dans le siècle où nous sommes et que l’on peut à juste titre appeler celui des défections, les transfuges ne manquent jamais, il y aurait peu de sécurité à se confier à des hommes qui en définitive seraient toujours dans le cas de retomber dans d’anciennes habitudes, de caresser de vieilles illusions et d’éprouver une sorte de répugnance à être classés parmi les hommes nouveaux.

Ceux-ci, dont on a fait grand usage en Russie, n’ont en réalité qu’une étendue d’action très bornée. Puis, soit qu’il en tient à des prégugés héréditaires ou à la forme et l’esprit du gouvernement, ces hommes nouveaux n’acquièrent de nos jours que peu de poids dans l’estime publique.

Quand on a une fois épuisé ce qu’ils peuvent posséder d’habileté mécanique et de souplesse d’esprit, ils deviennent des instrumens de peu de valeur entre les mains du gouvernement. La plupart d’entre eux d’ailleurs sont possédés à la fois d’une ardent soif de titres et de grandeurs et d’une invincible haine contre la classe à laquelle ils tâchent de s’affilier par tous les moyens possibles Cette disposition les trahit aux yeux des uns et les décrédite aux yeux des autres.

Temporisant avec toutes les opinion, ou n’en ménageant aucune, ces personnages amphibics obtiennent rarement une confiance prolongée. Ils s’usent promptement dans l’exercice du pouvoir qui de son coté les rejette sans pudeur quand ils gênent, comme des créations inutiles ou manquées.

S’il s’agissait, pour le dire en passant, de réduire dans les bornes de l’obéissance et des lois une noblesse factieuse, compacte, riche et guerrière comme l’était encore la noblesse de France aux temps de Louis XIII, on concevrait sans peine que le gouvernement s’armât à son tour du système d’un Richelieu; mais que l’on jette un coup d’oeuil sur ce que l’on nomme noblesse en Russie, on ne verra qu’un amalgame bizarre des élémens les plus frivoles et les plus disparates, qu’une corporation sans force morale, une corporation à demi ruinée, appauvrie, qui ne vit qu’à l’aide de quelques illusions historiques, de quelques lumières acquises et du droit de propriété seigneuriale, le titre unique que le temps ne lui ait pas ravi.

Pourrait-on de bonne foi parler d’aristocratie dans un pays où, depuis près d’un siècle, elle est indistinctement ouverte à tout le monde, où elle confère plus de charges que de droits et où elle a pour seule garantie la supériorité de sa civilisation et l’ignorance des classes inférieures? Il serait déraisonnable au gouvernement de la craindre; il le serait également de la mépriser et de paraître hostile à son égard, tandis qu’il lui est facile de s’en faire à bon marché un auxiliaire et un appui dévoué.

Cette espèce de malveillance vraie ou fausse, de la part du gouvernement pour la noblesse a été, il faut le dire, la source d’une foule de mésentendus et de ressentimens, habilement exploitée par tous ceux qui ont voulu la faire servir à leur vues et qui est certainement l’une des causes secrètes de nos derniers troubles. Ne pas s’attacher à dissiper cette appréhension, ne pas désavouer par ses actes une hostilité aussi contraire aux intérêts réciproques, serait une des plus grandes erreurs dans lesquelles on puisse tomber; ce serait une inexcusable maladresse.

On ne saurait trop le répéter, il faut se faire une idée nette des conditions auxquelles telle ou telle forme politique subsiste; on n’improvise pas à volonté le pouvoir dont on est revêtu. Il faut l’accepter avec ses charges et ses bénéfices et ce n’est pas surtout à l’époque où nous vivons qu’aucun homme pensant pourrait conseiller aux hommes du pouvoir de préférer des théories vagues au maintien de ce qui est et des impulsions personnelles aux règles de la prudence et de la modération dictées par la force des choses.
Après avoir signalé dans la question de la servitude deux système erronés, dont l’un s’appuyerait sur une violence imprévoyant, l’autre sur une déception encore moins habile, nous essayerons d’indiquer rapidement les chances qui s’ouvrent en faveur de l’abolition sans que le pouvoir ait recours aux coups d’état, ni à l’hypocrisie, deux moyens de gouvernement aussi faibles de pensée qu’incommodes et dangereux dans leur application.

La premier de ces chances se trouve sans contredit dans les progrès de la civilisation qui d’une part est destinée à inculquer aux Maitres l’impossibilité moral de continuer des relations qui ne sont plus en harmonie avec leurs sentimens aussi bien qu’avec leurs intérêts, de l’autre à élever les serfs au degré où leur affranchissement deviendra le complément de leur existence et non pas le signal des désordres. Car que l’on ne s’y trompe pas, si la civilisation n’agit pas sur les deux élémens à la fois, elle n’atteindra pas à son but. Il faut que par son influence, le Maitre et l’esclave deviennent des hommes régénérés, l’un digne de donner la liberté et l’autre de la recevoir.

Les temps modernes n’offrent presque plus de traces des abus de pouvoir qui ont deshonoré le servage de la glèbe et cette amélioration est en grande partie due aux progrès des idées morales, mais la civilisation appelée à retremper deux classes entièrement distinctes et que des siècles semblent séparer, ne peut procéder que par deux voies différentes: en achevant l’éducation politique des Maitres par des idées et en commençant celle des serf par l’industrie.

Chacune de ces classes a sa tendance particulièr et c’est en les faisant concourir au même résultat que les progrés deviendront plus sensibles de jour en jour. L’industrie est une puissance nouvelle, singulièrement adaptée à la situation du paysan russe, surtout lorsqu’il est assujetti à l’obrok, le vrai système de fermage qui nous convienne à tous égards. Déjà les progrès de l’industrie et du commerce des serfs ont été considérables. Sans prétendre les diriger de trop près, il est du devoir du gouvernement de les hâter et de les appuyer de tout sa puissance.

Il en est de même de tout ce qui a rapport aux affranchissemens volontaires; toute transaction de ce genre entre le propriétaire et le serf doit être facilitée par les lois, tandis que notre législation est encore hérissée de restrictions et de minuties. C’est à la civilisation qu’il appartient d’épurer nos codes sur ce point.

A côté d’elle se présentent, comme puissants auxiliaires de l’affranchissement, un système national d’administration, fondé sur des bases larges et consciencieuses et surtout dépouillé de cet esprit de fiscalité, la lèpre affaiblie mais non détruite, de notre administretion financière; un système judiciaire affermi sur des principes incontestables et qui ramène toutes nos divagations législatives à un ordre d’idées rationnelles. Sans dout il faut attendre de grands résultats de la civilisation, mais la civilisation moderne est une puissance complèxe; elle est la boussole des forces sociales; maix elle ne peut agir si ces forces sont oisives ou stationnaires.

Des écoles de paroisse pour le peuple, des universités pour les hautes classes et les classes moyennes, sont choses en soi belles et bonnes; mais tant que les lois civiles ne seront pas strictement éxécutées,tant que le régime du knout dominera arbitrairement notre législation pénale, tant que l’industrie et le commerce restreront soumis à des formes fiscales et oppressives, tant qu’un clergé sans lumières et sans dignité sera misérablement salarié par le peuple, la civilisation demeurera sterile et s’épuisera en vains efforts. Les plus éloquents appels aux lumières ne valent pas un acte de justice,un sage règlement d’administration.

Peu importe aux peuples que les Académies dissertent sur les propriétés des corps ou sur l’origine des idées; il y a loin de ce luxe de la civilisation à leurs besoins materiels. Avant de les instruire ou plutôt pour les instruire, il faut les rendre heureux et le bonheur des peuples n’est que de la justice.

Ce sont ces vices profonds, radicaux, on dirait presque incurable de notre administration intérieure qui s’opposeront longtemps encore à ce qui le tiers-état puisse s’élever et prospérer entre les deux grandes anomalies qui divisent l’empire. Il est aisé de créer sur le papier ces classes moyennes; mais il est impossible de les faire vivre; ces improvisations de cabinet rappellent ce coursier d’un Paladin de l’Arioste, qui, parfaitement beau, ne pouvait marcher attendu qu’il était mort.

Nous avons vu à satiété passer successivement et tomber dans l’oubli ces législations éphémères dont l’existence se borne ordinairement à la feuille de papier sur laquelle on trace leurs compartimens; mais aucune de ces création n’a pris racine et malgré trente ans de subtilités et de discussions, rien ne parait encore sur la surface de la Russie que ces deux immenses pouvoirs qui ont jailli ensemble du sol et dont la chûte ne sera jamais que simultanée.

L’affranchissement des classes inférieures, s’il doit s’opérer sans troubles et se développer graduellement, suppose une chaîne de pouvoirs intermédiaires entre le Souverain et le peuple. En détruisant par degrès l’ancienne organisation qui place entre eux la classe des propriétaires fonciers, classes d’hommes, moitié Souverains, moitié peuple; moitié Seineurs-féodaux, moitié courtisans du 19 siècle et qui transmet au dessous d’elle l’impulsion qu’elle reçoit d’en haut, il faut avant tout aviser à une autre hiérarchie de pouvoirs. La puissance suprême ne peut pas se trouver seul, face à face, avec une nation d’hommes libres; il n’est pas une seule forme de gouvernement qui puisse admettre un nivellement absolu.

Le princip vital du gouvernement actuel et de notre droit politique, incompréhensible si on l’envisage avec les idées toutes faites et phrases adoptées, facil à saisir et à concevoir lorsqu’on l’analyse sans préjugés, se compose de deux élémens et en appelant l’un démocratique et l’autre aristocratique on est réduit à se servir de deux expressions incomplètes et peu exactes; mais qui retracent l’idée au moins approximativement. Au centre de l’élément aristocratique réside le pouvoir souverain ou plutôt le pouvoir souverain domine les deux élémens à la fois, parce qu’il participe de la nature de l’un et de l’autre.

Il détermine par sa force inhérente l’ascendant de la minorité de la classe supérieure sur la majorité de la masse. Inégaux en nombre, plus inégaux encore en civilisation, ces deux élémens sont maintenus en équilibre par le poids que le pouvoir souverain jette dans la balance tantôt d’un côté, tantôt de l’autre. Tel est l’état actuel des choses; mais lorsque le pouvoir aura jeté dans l’un des bassins l’immense poids de la liberté civile, que mettra t-il dans l’autre?

Comment maintenir l’équilibre si dès longtemps on ne s’est préparé à cette crise? Ce poids correspondant ne pourra se trouver que dans des corps intermédiaire mûrement et habilement organisés de longue main. Une aristocratie constituée avec régularité, une magistrature indépendant et inamovible, un clergé auquel on ne fera pas l’aumône, mais qui sera empêché de fuire la loi, une grande masse d’idées en circulation, une administration intérieure calculée sur un plan national, une industrie fortement développée, un commerce libre et étendu, tous ces élémens applés par degrés à l’existence s’uniraient pour ne plus former alors qu’une chaîne de pouvoirs intellectuels et politiques destinés à faire parvenir du trône jusqu’aux dernières classes les bienfaits d’une sage et paisible liberté.

Quand les droits de tous et de chacun seront clairement établis, quand du respect des personnes on passera au respect des propriétés, quand un système municipal, adopté à la situation du pays, aura étendu à toutes les localités les avantages d’une administration vigilante, quand les classes de l’état, régulièrement définies, trouveront leur bien-être possible chacune dans sa position respective et toutes dans leur accord mutuel, quand la Russie sera couverte de villes florissantes, de champs bien cultivés, de manufactures en plein rapport, quand des débouchés auront été ouverts de toutes parts à l’exportation de ses produits, le grand problème de son existence politique aura été résolu et une nouvelle forme de gouvernement, progressivement née de nos anciennes institution, signalera une nouvelle ère de son histoire.

La transition brusque et inopportune d’une situation politique à l’autre, aura été adoucie par les ménagemens que commande le bien public, sans que des révolutions funestes aient présidé à cette régénération laborieuse qui, loin de briser avec violence l’ordre subsistant, aura fait naître de son sein même un autre ordre de choses plus analogue aux besoins du siècle et qui, comme toutes les formes politiques, devra disparaître à son tour devant des combinaisons nouvelles.

Résumons-nous: la question de l’affranchissement des serfs en Russie n’est pas une question isolée;1 c’est un fragement de la question vitale, un épisode de notre grand drame historique. L’obstiner à la considérer comme une simple mesure d’administration, comme un fait unique et sans dépendance, est le propre des esprits étroits et prévenus; ajoutons le trait distinctif de ceux qui, sans s’en douter peut-être, provoqueraient d’incalculables maux et des désastres sans fin.

1 La servitude de glèbe fait non seulement partie intégrante du droit politique, tel qu’il subsiste en Russie, mais elle forme aussi un tout compact et fortement lié; il résulte de là que lorsqu’on a voulu traiter de l’une de ses branches séparément, comme, par exemple, de l’état des serfs de la maison (дворовые люди) on a agi au hasard et les mesures proposées n’avaient ni caractère, ni but déterminé d’utilité publique. C’est de l’ensemble qu’il faut envisager les détails et non pas aborder les détails avant d’avoir établi un système qui les embrasse tous. – Примеч. С.С. Уварова.

Arracher au pouvoir suprême l’affranchissement des serfs par un acte de bon plaisir serait un coup d’état déraisonnable et qui appellerait les désordres les plus sérieux. Travailler sous main à cet affranchissement, s’envelopper de mystères pour y parvenir par une voie détournée, serait un acte superflu d’hypocrisie qui copromettrait le pouvoir sans atteindre à son but; mais hâter par tous les moyens que la Providence met à la disposition des hommes, l’instant solennel où cet affranchissement ne sera plus que le chaînon indispensable d’un ordre de choses médité et prévu d’avance, travailler à la liberté des serfs en les éclairant et en les habituant par degré à leur vocation nouvelle; établir l’affranchissement des serfs sur le concours de toutes les classes et sur une plus grande étendue du bien-être général et particulier, éviter tout ce qui aurait l’apparence d’une mesure arbitraire ou d’un symptôme de troubles et d’agitation, agir sur des principes fixes et à découvert, beaucoup attendre du temps et ne pas devancer la marche naturelle des choses; en assurant peu à peu l’existence civile et politique des serfs, assurer en même temps celle des autres classes et constituer progressivement l’ensemble des institution de l’état, tels sont sans nul doute les voeux sincères de tous les hommes monarchique attachés à leur Souverain et à leur pays.

Un tel plan ne peut manquer d’obtenir leur coopération la plus franche et la plus constante. Ce qui n’était qu’une source de craintes et de mal-entendus réciproques, deviendrait un objet de sollicitude et de reconnaissance mutuelles. Sans dout l’accomplissement d’un tel système embrasserait un long espace de temps; mais que sont au prix de semblables résultats deux ou trois générations dans la vie des empires?

Avec une aristocratie héréditaire, recomposée sur les principes véritables d’une pairie national, avec un clergé éclairé, indépendant et moral, des lois sages et des juges intégres, avec une civilisation répandue dans tous les rangs de la société et une prospérité industrielle et commerciale solidement affermie on n’aura pas à redouter ces commotions qui bouleversent les états et que l’ami de Fox et de Canning, le chef vétéran de l’opposition parlementaire dans le pays le plus libre de l’Europe, actuellement à la tête de son cabinet1 signalait dernièrement comme «le plus grand des malheurs alors même qu’elles sont le plus nécessaires.»

Si donc un système habile, équitable et généreux à la fois devait servir de point de départ dans la question qui nous occupe, les serfs se seront depuis longtemps affranchis en silence avant qu’un acte légiaslatif, émané de la suprême, ait constaté leur affranchissement. La vraie liberté, la liberté qui n’est pas teinte de sang, la liberté, amie de l’ordre et de la paix est le fruit combiné de la culture intellectuelle d’une peuple, de son éducation politique, de son perfectionnement moral.

1 Discours de Lord Grey, séance du 3 Nov[embre] 1830. – Примеч. С.С. Уварова.

C’est la robe virile que revêtent les nations arrivées à leur véritable maturité. La declaration de la liberté n’est que le dernier des actes qui doivent concourir de l’émancipation; c’est par là seulement que se complète et s’annonce au dehors la vie morale des Etats. Malheur aux nations chez lesquelles la promulgation de l’affranchissement précède la jouissance de la liberté!

II
Перевод
О крепостном праве в России
Отмена крепостного права в России была на протяжении тридцати лет предметом живых обсуждений и явной или скрытой целью длинной череды всевозможных мер. Те, кто на него нападали, и те, кто его защищали, ни ставили когда-либо вопрос ясно, ни выговаривали со всей откровенностью свои соответствующие мнения. В речах как сторонников отмены, так и их противников царят постоянные недомолвки, ни одни, ни другие не рискнули высказать свою мысль без уловок. Попытаемся же разогнать эти облака и водворим этот спор в его подлинные границы в его самом истинном выражении.

Крепостного права не было в числе наших древних учреждений. Наши предки, управляемые феодальной системой, зародившейся в духе германских законов, оставались в пределах той системы со всеми ее случайностями удачи и немилости, доброй или худой политической судьбы до того момента, когда нашествие Татар наложило тяжелую руку на все, что существовало в России, исказив дух и нравственные привычки народа гораздо еще больше, чем его учреждения. Этот обвал, который раздавил Россию, обнажил всю ее внутреннюю организацию. Когда она вышла из той груды обломков, она вышла из нее искалеченной, подавленной, униженной, с естественной склонностью к абсолютной власти и готовая пожертвовать всем, чтобы вновь обрести хоть какую-нибудь степень политической независимости.

Когда власть была сосредоточена в руках одного, все изменилось с лица; элементы древнего порядка уступили место элементам новым. Все, что еще было феодального и свободного в нравах, исчезло безвозвратно. Верховная власть, закаленная нуждами времени, завладела в качестве первых жертв республиканскими государствами, начало которых теряется в колыбели нашей истории. С того времени начинается новая Россия; древняя исчезла, не оставив и следов. Господство Татар представляет собой катаклизм посреди нашего политического развития; тщетно было бы желать искать предыдущей жизни в истории наших учреждений. Франция Каролингов более причастна современной Франции, чем Российской Империи та эпоха, когда Новгород и Киев делили между собой господство над странами от Балтики до Черного моря.

Точную дату введения крепостничества в России разыскивали старательно, но безуспешно. Если бы речь шла о том, чтобы его поддержать, предъявив подлинный документ, крепостничеству не хватало бы юридической базы. Очевидно, что его не было ни в указе царя Федора Ивановича, ни в искаженных или недостоверных указах Бориса Годунова или Шуйского; это чистая спекуляция Антиквария. В политическом отношении поиск бесполезен.

Крепостничество вышло из нового порядка вещей как одно из его естественных следствий. Дуб вырос из желудя; рука, что его посеяла, неизвестна. Факт исключителен, остальное – предмет чистого любопытства. Новая система, пройдя через все наши политические беды – господство иностранцев, узурпаторов, анархию, через потоки крови, начала принимать регулярную форму тогда, когда на трон оказались призваны Романовы; последним, кто приложил здесь руку, был Петр I. Именно поэтому с его царствования ведет отсчет крепостничества ясное и четкое юридическое изыскание – основной факт, который не надо терять из виду(1).

1 Очевидно, имеется в виду податная реформа 1718–1725 года, при которой была проведена подушная перепись и упразднен институт холопства. По современным оценкам, податная реформа «стала важнейшей после Уложения 1649 года вехой в развитии крепостного права в России», она «распространила крепостную зависимость на слои населения, которые все еще считались свободными (гулящие люди) либо имели возможность обрести свободу после смерти господина (холопы)», и таким образом «подмела остатки свободного населения» и повлекла образование «разряда государственных крестьян» [16, с. 488; см. также: 17, 18].

Ср. суждения старшего современника Уварова Н.М. Карамзина – авторитетнейшего историка первой трети столетия: «Царь Борис отнял первый у всех крестьян волю переходить с места на место, т.е. укрепил их за господами, – вот начало общего рабства. Сей устав изменялся, ограничивался, имел исключения и долгое время служил поводом к тяжбам, наконец, утвердился во всей силе – и древнее различие между крестьянами и холопами совершенно исчезло» [19, с. 71].

Но ни абсолютная власть, ни крепостное право, такие, какими их понял и утвердил Петр I – как неизбежное следствие одного из другого, не могли противиться влиянию времени и ходу цивилизации. Эти две политические формы по виду остались теми же, но дух, который их оживлял, изменился. Не будем распространяться о фактах, известных каждому, кто знаком с положением дел в России. Могучая власть, которая ею правит, столь же далека от чистого деспотизма, как то крепостничество, которое существует в настоящее время, удалено от рабства.

Происшедшие из одного источника, эти два элемента вместе видоизменились, и если новый порядок вещей, проистекая из такого одновременного изменения общественных элементов, не освящен каким-либо письменным актом, то он, по всей очевидности, освящен общей пользой, успехами просвещения и разума, веком политического преобладания; это состояние вещей, одушевленное движением к положению наилучшему, состояние вещей, движущееся вперед, которое немногие из Русских понимают, абсолютно не ведомое иностранцам, о которое разбилась в 1812 году колоссальная мощь Наполеона.

Само собой разумеется, что в эпоху, когда в людях и вещах больше нет согласия, испытываешь некоторое нетерпение, некое отвращение при виде политических форм, которые принадлежат веку предыдущему. Когда знаешь, что такая форма больше не представляет свою первоначальную идею, хочется от нее избавиться как от препятствия для дальнейших улучшений, когда к тому же эти формы осуждены европейским общественным мнением, когда их существование в наше время кажется анахронизмом, нужно больше, чем одной только храбрости, чтобы не оказаться увлеченным желанием увидеть их немедленно отмененными.

С другой стороны, те, кто, встревоженные недостатком прозорливости, который всегда несут в себе такие попытки, выражают в связи с этим страх, слывут абсолютистами и отсталыми; и так как эти смутные опасения объединяются с материальными интересами, спор всегда наполняется духом предвзятости, который облегчает одним и другим прямую постановку вопроса и использование аргументов противоположной стороны.

Крепостничество, каково бы ни было его происхождение, есть факт бесспорный. Когда аристократия потеряла свои органические формы(1), когда духовенство не было больше основной частью государства(2), надо было заложить основание под огромную пирамиду, возвышавшуюся на их обломках; таким основанием было приписание крестьян к земле. Если бы не укрепили привилегию территориальной собственности, в России был бы турецкий деспотизм, или, скорее, Россия, отданная конфликту разбушевавшихся страстей и интересов, оказалась бы подчиненной иностранным державам или раздробленной на двадцать различных государств.

Из глубины наших политических бедствий возникло великое начало, единодушная воля к единству власти, естественный продукт наших долгих несчастий, нашего печального упадка. Все было принесено в жертву этому началу, как в критические времена римской республики, когда спасение государства было провозглашено высшим законом; и, действительно, спасение России было тогда в энергичном сосредоточении верховной власти.

После нашествия Татар она впала в гражданскую войну, иностранную узурпацию, анархию; новый урок, который не пропал и подтвердил первый. В те две эпохи абсолютная власть, нечто вроде национальной диктатуры, единственная могла нас спасти от гибели. Михаил Романов, открыто избранный равными себе, был при- зван на трон не для того, чтобы основать республику, но чтобы помешать нам погибнуть под тяжестью нагромождения наших бедствий.

1 Последствие политики царя Ивана Грозного периода опричнины, закрепленное затем результатами Смутного времени.
2 Последствие старообрядческого раскола, политических притязаний патриарха Никона, его конфликта с царем Алексеем Михайловичем.

Великий гений, несколько блестящих царствований, успешное последовательное развитие политических усовершенствований, цивилизация XVIII века, наконец, Французская революция прошли на этой огромной правительственной машине, не истощив ее сил. Все элементы государственного состава один за другим видоизменились; необходимый принцип уже сто лет существует не более чем только по имени; учреждение, созданное в кризисные времена, вышло из употребления; инстинкт, который некогда двигал массу государства, еле действует. Не только угасло верование, и не просто изменилось мнение. Мы испытали и испытаем еще все, что затаил для нас могучий ход времени и идей. То, что казалось основами государства, испытало перемены, как и все остальное, и из этого, так сказать, незаметного изменения вышло новшество, и последнее положение вещей не имеет материальных гарантий, никак не описано, но находится в поступательном развитии, свидетелями которого мы ежедневно являемся.

Несомненно, это развитие, которое никто не хотел бы отрицать, имеет в себе нечто бессвязное, смутное и капризное. По своему происхождению и природе оно унаследовано от хаоса, и абсурдно было бы искать достаточно мощный голос, чтобы рассеивать одним словом эти неясные элементы и приказывать, чтобы зажигался свет. Тот, кто это пробует, пытается сделать невозможное. Также очевидно, что у нас общество следует путем, движение по которому не находится в руках людей, стоящих у власти.

За последний период нашей истории можно даже зримо очертить два различных и часто противоположных стремления. Одно, вызванное силой вещей и идущее вперед через все препятствия, другое, данное Правительством, часто в противоречии и всегда слабее первого; одно – органическое, жизненное, другое – искусственное и иногда ребяческое; первое, увлекающее за собой людей и вещи, другое, влачимое на буксире событий. В эпохи кризиса мы видели второе исчезающим и первое с энергией проявляющим себя и спасающим Государство.

Россия, как будто в силу высшего закона превращаемая, шла всегда к наивысшему развитию своих материальных сил. С людьми гениальными во главе своих советов или же впавшая в нравственную и умственную неспособность, торжествующая или сраженная, взыскующая со своих врагов и изнемогающая от финансовой нужды, одной ногой на Висле, другой – на Евфрате, Россия постоянно шла вперед ровным и твердым шагом к тому высокому положению, которое она занимает сегодня в Европе. Если что могло бы заставить уверовать в политический фатализм, так это наша история за последние полвека.

Какие исчезнувшие надежды, потерянные возможности, люди, поступавшие вопреки силе вещей, и столько всего другого, вместо того, чтобы служить ее преуспеянию, здесь ставило препятствия, и однако в конечном рассмотрении – какие итоги!

От такого своеобразного положения, от такой очевидной дисгармонии произошло и должно было неизбежно произойти великое колебание во всем, что связано с принципами и духом правления. Вместо того, чтобы рассматривать вещи в их совокупности, кинулись то к одной идее, то к другой. Не принимая во внимание первопричину правления, сказали: «Никакого крепостного права.

Его не существует ни в Англии, ни во Франции, оно должно перестать существовать в России». Множество раз ставили на обсуждение непосредственно отмену крепостничества, но мудрые люди, бывшие тогда при делах, на свидетельство которых можно бы сослаться еще и сегодня, заставили почувствовать неуместность ни чем не подготовленной меры(1).

1 Подразумеваются первые годы царствования Александра I. Одушевленный верой в социально- политические идеалы, рожденные философией Просвещения, молодой император обсуждал планы реформ, в том числе упразднение крепостного права, с Негласным комитетом (1801–1803), куда входили его единомышленники – так называемые его «молодые друзья» – князь А.-Е. Чарторыйский, граф В.П. Кочубей, Н.Н. Новосильцев, граф П.А. Строганов. Комитет обсуждал также предложения о преобразованиях в либеральном духе одного из участников переворота 11 марта 1801 года князя П.А. Зубова, бывшего воспитателя царя Ф.-С. Лагарпа, адмирала Н.С. Мордвинова. В стремлении влиять на императора и контролировать государственную политику с «молодыми друзьями» конкурировали так называемые «екатерининские старики» или «старые служивцы» – сенаторы Д.П. Трощинский, Г.Р. Державин и граф П.В. Завадовский, граф Н.П. Румянцев и др. В качестве общего стремления характерно было под свежими впечатлениями от царствования Павла I как-то обеспечить монархию от повторного сползания к тирании [см., напр., 20–23 и др.]. Кого конкретно называет здесь Уваров «мудрыми людьми», сказать трудно.

Таким образом, ограничились малой войной, пустили в ход демократию в тысяче разных форм, демократию жалкую, двусмысленную, которая несла скорее дух злопамятного упрека, чем видимость благородной воли ради дела, которое не лишено одобрения в Европе.

Принялись оскорблять дворянство, осыпать насмешками аристократическую славу, интриговать против старых предубеждений, всецело сохраняя свои собственные пристрастия, повторять затверженные аксиомы, с которыми никто не боролся, и, когда над страной вдруг разразились политические бури(1), заметили, что дух народа ничего не выиграл от этих либеральных перебранок, что опоры Государства были там, куда их поместила сила вещей, и надо было в конце концов обратиться к этим естественным основам, чтобы от них получить спасение страны или, скорее, положиться в какой-то мере на инстинктивное проявление этих элементов, силу которых не признавали, а характер оскорбляли.

Надо сказать прямо: крепостное право, в принципе, не может быть защищено никаким разумным и искренним аргументом; излишне собирать против него анафемы, которых никто не оспаривает, и давно исчерпанные сарказмы. К этой очевидной истине присоединяется принцип не менее положительный: крепостное право может и должно быть отменено. Эти аксиомы связаны между собой, и ни один мыслящий человек, какова бы ни была его личная позиция, не пожелает их подвергнуть сомнению; но совсем не в этом заключается вопрос. В области идей умозрительных, теоретических пребывают уже долго; все легко, все ясно, все идет одно за другим без препятствий, особенно когда стараются выражать свои теории столь неопределенно, что оставляют без внимания всякую побочную идею; но так не получается на практической почве. Когда речь идет о том, чтобы отнять от здорового и живого тела член, до сих пор связанный с ним своим существованием и вместе с ним развивавшийся, имеешь право осведомиться, чем должны под скальпелем политических анатомов сделаться все другие?

Крепостничество выросло и укрепилось с той формой правления, которая существует в России. Вопрос, который первым приходит на ум, состоит в том, чтобы обеспечить себе – хорош ли принцип или плох – прочную уверенность, смогут ли все прочие современники пережить эту операцию и остаться такими же, что и теперь?

Если допускаешь, что крепостничество не выдерживает экзамена в теории, тем более надо также согласиться, что аргументов против неограниченной верховной власти хватает в сегодняшнем идейном арсенале; от одной теории к другой, от одного исповедания к другому, и вскоре обнаружишь, что дошел до полной перемены формы правления; счастье, если на этом стремительном спуске удастся избежать величайшего из угрожающих человеческому обществу бедствий, того бедствия, которое в наши дни сделалось, так сказать, автоматическим, обыкновенным, – революции, коли уж это слово надо произнести.

Но не станем останавливаться пока что на предположениях, которые, несомненно, сталкивают на одну и ту же ступень всех тех, кто возбуждает у нас с добрыми намерениями вопрос о крепостном праве то в одном, то в другом смысле. Продолжим рассмотрение вопроса независимо от его гипотетических и отдаленных последствий.

Крепостничество может и должно быть отменено; этот принцип, как мы сказали, не встречает в теории никакого противоречия. Обсудим теперь то, каким образом и под чьим покровительством эта отмена может произойти.

Здесь представляются множество путей, совершенно разных, каждый из которых имеет свою цель и свой особенный характер. Дабы хорошенько их постичь, надо во всех гипотезах поставить себя достаточно высоко, чтобы довести рассуждения до конца.

Первый способ, который приходит на ум, мог бы быть понят как задуманный не в общих интересах страны, но в узких видах одного лишь Кабинета или Камарильи(2). Это была бы конфискация крепостничества в пользу высшей власти. Отбирая у высших классов государства эту последнюю опору их аристократического существования, ожидали бы двойной результат: нанести им удар во имя цивилизации и либеральных идей и усилить одновременно высшую власть всеми осколками политических сил, распыленных в классе, довольно многочисленном.

1 Имеется в виду вовлечение России в наполеоновские войны, драматической кульминацией которых для нее стала Отечественная война 1812 года.
2 По-видимому, намек на Негласный комитет Александра I.

К выгодам материальным присоединились бы выгода удовлетворения двум идеям, господствующим в Европе в настоящее время, любви к свободе и ненависти к привилегиям. Государственный переворот такого рода дал бы большое удовлетворение большинству европейских кабинетов и, кроме того, соединенные аплодисменты либералов и абсолютистов, из которых одни увидели бы лишь филантропическое освобождение, а другие – лишь триумф верховной власти. Эти оба класса имеют набор фраз, готовый к применению поочередно к событиям наименее одинаковым.

В действительности же государственный переворот потерпел бы поражение в том смысле, что принес бы разрушение основы не только стране, но и той власти, что в ней господствует. Избавленное от того, что остается в России от аристократического принципа, отобрав у него территориальную основу, правительство внезапно оказалось бы перед элементом новым, силу и направленность которого было бы трудно исчислить с точностью.

Если принять во внимание малую зрелость простого народа, огромное интеллектуальное пространство, которое отделяет его в России от высших классов, наследственную привычку к того рода гражданской и политической опеке, которую представляет в наши дни крепостничество, ряд религиозных и нравственных идей, который установил иерархическую связь между троном и хижиной, внутреннюю и домашнюю организацию с общим отпечатком феодального строя со всеми их преимуществами и изъянами, если принять во внимание разнородные части, из которых состоит империя, ее необычайные размеры, ее ресурсы, которые этим размерам не пропорциональны, это странное смешение культов, воспоминаний, традиций, происхождений, можно убедиться, что внезапная, неподготовленная, произвольная отмена крепостничества привела бы правительство к столкновению со всевозможными трудностями и едва ли могла бы обещать ему объем власти, который все же показался бы ему необходимым и полезным.

Демократический элемент, разом спущенный с цепи, явился бы на арене в формах, которые легче предвидеть, чем побороть; было бы жалким ослеплением обещать, что этот элемент остановится голосом, который ему скажет: «Дальше ты не пойдешь». Самым вероятным результатом государственного переворота, упразднявшего крепостное право, рано или поздно была бы демагогическая реакция и анархия, высшие классы погибли бы вместе с теми идеями, которые они представляют, а трон был бы наверняка обрушен вместе с ними. Впрочем, нельзя утверждать, что демагогическая реакция не нашла бы среди падшей аристократии главарей и вождей.

Во Французской революции это был один Монморанси(1), который первым растоптал ногами герб своих предков. Самыми пылкими корифеями были маркиз де ла Файет(2) и граф де Мирабо(3), и именно из рук графа де Барраса(4) Наполеон вырвал корону Франции.

1 Монморанси (Montmorency) Матье Жан Фелисите де (1767–1826) – французский политический деятель. Граф, затем, герцог. В 1789 году был одним из первых, кто, будучи избран в Генеральные Штаты от дворянства, примкнул к не подчинившимся королевской воле депутатам от третьего сословия и высказался за уничтожение сословных привилегий. В 1792 году бежал в Швейцарию и возвратился после прекращения революционного террора. В 1815 году получил от короля Людовика XVIII достоинство пэра Франции. В 1821– 1822 годах министр иностранных дел. Представлял Францию на конгрессе в Вероне.
2 Лафайет (Lafayette) Мари Жан Поль Рок Ив Жильбер Матье де (1757–1834) – французский политический деятель. Маркиз. Видный участник войны за независимость США. Депутат Генеральных Штатов 1789 года от дворянства, примкнувший к третьему сословию. Автор первого проекта «Декларации прав чело- века и гражданина». Начальник национальной гвардии после взятия Бастилии. Бежал из страны после падения монархии. Проведя пять лет в австрийской тюрьме, был в 1797 году освобожден и после наполеоновского переворота 18 брюмера вернулся во Францию. Оставался вне политической жизни до 1814 года. Во время Реставрации избирался в Палату депутатов, занимая либеральные позиции. Во время Июльской революции 1830 года возглавил национальную гвардию и содействовал водворению на троне Луи-Филиппа Орлеанского.
3 Мирабо (Mirabeau) Оноре Габриэль Рикетти де (1749–1791) – французский политический деятель. Граф. Знаменитый оратор. Депутат Генеральных Штатов 1789 года от третьего сословия. Один из лидеров Учредительного, затем Национального собрания. Один из авторов «Декларации прав человека и гражданина» и Конституции 1791 года. Остался сторонником конституционной монархии.
4 Баррас (Barras) Поль Жан Франсуа Николай де (1755–1829) – французский политический деятель. Граф. Депутат, затем, комиссар Национального Конвента. Голосовал за казнь короля Людовика XVI. Сыграл видную роль в перевороте 9 термидора. Член, затем фактически глава Директории. Отстранен от власти в результате переворота 18 брюмера. За годы революции приобрел огромное состояние. В годы Первой империи жил под полицейским надзором.

Впрочем, бесполезно искать, откуда взялись бы главари. На пути революций никто не останавливается добровольно; все непредвиденно, все ново. Имя того, кто 29 июля взял штурмом Тюильри, осталось неизвестным. Министры Карла X, желая вопреки присяге, данной существовавшему порядку, силой придать умам ретроградное движение, разрушили монархию во Франции(1); другие, которые вынеслись бы впереди идей и нравственного положения страны, произвели бы те же результаты.
1 Поводом для Июльской революции 1830 года во Франции послужили четыре ордонанса, из- данные королем Карлом X 25 июля. После решительной победы либеральной оппозиции на парламентских выборах, основываясь на спорном толковании одной из статей Конституционной хартии 1814 года, он распустил еще не созванную Палату, назначил новые выборы, изменив при этом избирательный закон, и восстановил цензуру печатных изданий. 29 июля в Париже королевская власть пала. Карл X решил отменить ордонансы и завязать переговоры с мятежниками, но уже было поздно. Главным инициатором ордонансов был глава кабинета и министр иностранных дел князь Жюль Огюст Арман Мари де Полиньяк (1780–1847), ультрароялист и ультрамонтан. Крестный сын казнен- ной королевы Марии-Антуанетты, подвергавшийся тюремному заключению при Наполеоне по подозрению в причастности к покушению Ж. Кадудаля. Получая от Людовика XVIII достоинство пэра Франции, присягнул Конституционной хартии не иначе, как испросив предварительно санкцию римского папы. Русский император Николай I категорически рекомендовал Карлу X строго придерживаться действовавшей конституции, предвидя в противном случае революционную катастрофу [24, с. 36, 141, 146–147, 154–155].

Не станем долее останавливаться на этой первой гипотезе, которая оскорбляет правила здравого смысла и явно носит характер политического самоубийства, на гипотезе, которая, во всяком случае, столь же отвратительна духу русского правительства, как и, само собой разумеется, его интересам. Мы перейдем к рассмотрению системы смешанной, которая, будучи лишенной жестокости первой, была бы не более благоприятна, которая, будучи лучше составленной по виду, в глубине таила бы перспективы столь же опасные.

Эта система заключалась бы в скрытом и медленном разрушении основ существующего порядка и подготовке освобождения крепостных как будто с отвращением и без ведома привилегированных классов; это была бы замена конфискации незаметным похищением, недоброжелательная боязливость вместо смелой встречи опасности. Такая система могла бы легко утвердиться в головах людей, которые, не умея охватить всю совокупность вещей, видели бы вопрос с одной изолированной стороны.

Те, кто усматривают в отмене крепостничества лишь вопрос личного интереса тех, кто обладает, и тех, кем обладают, лишь фискальную сделку, только привилегию или монополию, таковых можно привести к мысли, что, уменьшив на порядок размер этой привилегии, ежедневно что-нибудь убавляя в ее объеме, увеличивая разногласия обеих сторон, ссоря их под маской беспристрастности, умножая взаимные затруднения, можно было бы довести до абсурда отношения, которые были бы парализованы, и при том незаметно.

Людям, которые усвоили бы подобные идеи, следовало бы посоветовать потрудиться взойти к истокам крепостничества, изучить связь между всеми частями существующего порядка, затем хладнокровно и без предубеждения рассмотреть истинное положение крепостного права, такое, какое существует в настоящее время, учесть те злоупотребления, что дали ему место, а также определить то бремя, которое оно налагает на тех, в чью пользу, по-видимому, установлено.

Надо дать понять этим реформаторам, что не отмены крепостного права опасается большинство русских собственников, но его неожиданных последствий; что оно тревожится не из-за потери права, неудобства которого ему становятся ощутимее с каждым днем, но из-за способа осуществления меры, которая определит все будущее страны.

Надо поставить перед ними следующую дилемму: или крепостное право есть чистая привилегия, дарованная одному классу частных лиц, или это политическая форма (хорошая или плохая – неважно), которая связана с формой правления. Если оно – дарованная привилегия, надо обязательно убедить тех, кто ею облечен, что привилегия противоречит их истинным интересам, что она не согласуется с их собственной идеей, что нужно содействовать возвращению к более прочному положению вещей. Если крепостничество есть политическая форма, надо, чтобы она подверглась испытанию временем и, дойдя до точки упадка, уступила место другим формам, более подходящим и разумным, но обсужденным и определенным заранее.

Итак, как в одном, так и в другом случае было бы нелепо думать, что можно заворожить глаза целому классу людей с целью помешать узнать скрытые намерения Правительства. Прозорливость личного интереса удивительна, особенно в России, где проницательность ума – качество всеобщее и почти оборонительное оружие. Обнаружение или даже простое опасение какого-либо плана подобно- го рода не замедлило бы произвести вредный разлад между правителями и большей частью управляемых и умножить затруднения администрации.

Осуществить план столь обширной реформы, не растревожив все интересы, все мнения, есть вещь невозможная; ибо сначала люди, занятые осуществлением такого плана, были бы обязательно приняты в привилегированный класс более или менее. Хотя наш век можно поистине именовать веком предательств и нет никогда недостатка в перебежчиках, было бы небезопасно доверяться людям, которые всегда при случае в конце концов будут подпадать под действие своих старых привычек, лелеять ста- рые иллюзии, испытывать нечто в роде отвращения при зачислении в новички.

Эти последние, будучи допущены во множестве в России, в действительности имеют очень тесное пространство действия. Потом, не зависимо от того, тяготеют ли там к наследственным предрассудкам или к форме и духу правления, эти новички в наши дни приобретают в обществе лишь малый вес. Когда возможность исчерпана обладанием механической сноровкой и ловкостью ума, они делаются инструментами мало ценными в руках правительства.

Впрочем, большинство из них одержимы одновременно жгучей жаждой титулов и почестей и непреодолимой ненавистью к тому классу, к которому они стараются присоединиться всеми возможными способами. Это настроение выдает их в глазах одних и лишает доверия в глазах других. Выжидая посреди всех мнений или не щадя ни одного, эти земноводные персонажи редко добиваются продолжительного доверия. Они быстро изнашиваются на службе у власти, которая, со своей стороны, их бесстыдно бросает, когда они мешают как бесполезные и неудачные создания.

Между прочим, если бы речь шла о приведении в границы повиновения и законов дворянство мятежное, сплоченное, богатое и воинственное, каким еще было дворянство Франции во времена Людовика XIII, без труда понимаешь, что правительство вооружилось бы в свою очередь системой Ришелье; но, когда бросаешь взгляд на то, что называется дворянством в России, видишь лишь странную амальгаму элементов самых пустых и разрозненных, только корпорацию без нравственной силы, корпорацию полуразрушенную, обедневшую, которая живет лишь при помощи нескольких исторических иллюзий, кое-какого усвоенного просвещения и права помещичьей собственности – единственного права, которое у него не похитило время.

Можно ли добросовестно говорить об аристократии в стране, где в течение почти столетия она безразлично открыта всему свету, где ей дается больше обязанностей, чем прав и где она имеет в качестве единственной гарантии превосходство своей цивилизации и невежество низших классов?(1)

1 Об относительно слабой консолидированности русского дворянства см. подробнее [25, с. 273–314; 26].

Правительству было бы безрассудно ее бояться; в равной мере ему можно ее презирать или казаться по от- ношению к ней враждебным, тогда как иметь в ней преданного помощника и опору ему можно легко и дешево.

Это в некотором роде недоброжелательство, истинное или ложное, со стороны правительства по отношению к дворянству было, надо сказать, источником множества недоразумений и злопамятства, ловко используемых всеми теми, кто хотели заставить дворянство служить их видам, кто, конечно, является одной из тайных причин наших последних смут(1).

1 Мятеж 14 декабря 1825 года Уваров помещает, таким образом в ряд гвардейских заговоров как высших проявлений дворянской фронды.

Не стремиться рассеять эти впечатления, не стараться развеять своими актами столь противоречащую взаимным интересам враждебность – это было бы одной из самых больших ошибок, в которые можно впасть, непростительной оплошностью. Не слишком умеют этому учиться. Надо создать себе идею, свободную от условий, в которых существует та или иная политическая форма; не импровизируют по желанию ту власть, которой облечены. Ее надо воспринять с обязанностями и преимуществами, и не только в отношении к той эпохе, когда мы живем, тем более что ни один мыслящий человек не мог бы посоветовать людям у власти предпочитать смутные теории поддержке того, кто есть, и личные побуждения правилам благоразумия и умеренности, продиктованным силой вещей.

После того, как мы выделили в вопросе о крепостничестве две ошибочные системы, из которых одна опиралась бы на легкомысленное насилие, а другая – на разочарование, еще более неумелое, попытаемся быстро наметить шансы, которые открываются в пользу отмены. При том, чтобы власть не прибегала бы ни к государственному перевороту, ни к лицемерию – двум способам правления, столь же слабым по замыслу, как неудобным и опасным по их применению.

Первый из этих шансов находится, бесспорно, в успехах цивилизации, которая, с одной стороны, предназначена внушить Господам нравственную невозможность продолжать отношения, которые не находятся больше в гармонии с их чувствами также, как и с их интересами, а с другой – поднять крепостных на такой уровень, где их освобождение сделается дополнением их существования, а не сигналом к беспорядкам.

Потому что – пускай здесь не заблуждаются, – если цивилизация не действует на оба элемента сразу, она не достигнет своей цели. Надо, чтобы под ее влиянием Господин и раб становились людьми духовно переродившимися, один – достойным дать свободу, другой – ее принять. Нынешние времена почти не дают больше следов злоупотреблений властью, которая опозорила крепостничество. Это улучшение по большей части обязано успехам нравственных идей.

Но цивилизация, призванная закалить два совершенно различных класса, разделяемых, по-видимому, веками, может действовать двумя различными путями: завершая политическое образование Господ посредством идей и начиная образование крепостных через промысел. Каждый из этих классов имеет свое особое стремление, что содействует одному и тому же результату: успехи становятся все ощутимее день ото дня.

Промысел есть новая возможность, в высшей степени применимая к положению русского крестьянина, особенно, когда он переведен на оброк – подлинную систему арендной платы, что нам подходит во всех отношениях. Успехи промысла и торговли крепостных были уже значительны. Правительство обязано считать долгом ускорить их развитие и поддерживать их всей своей мощью, не намереваясь, при этом, управлять ими слишком вплотную.

От- сюда также и все то, что относится к добровольному освобождению; всякое соглашение такого рода между собственником и крепостным должно быть облегчено законом, тогда как наше законодательство все еще усеяно мелочными ограничениями. В этом отношении наши своды законов надлежит очистить именно цивилизации.

С ее стороны являются могучие помощники освобождения: национальная система администрации, поставленная на основы широкие и добросовестные, в особенности, лишенная этого духа погони за увеличением налогов нашего управления финансами – зла уменьшенного, но не уничтоженного; система судебная, утвержденная на бесспорных принципах, которая вернет все наши законодательные бредни к порядку разумных идей.

Несомненно, надо достичь великих результатов цивилизации, но современная цивилизация есть мощь совокупная; она является компасом общественных сил, но она не может действовать, если эти силы бездействуют или остаются неподвижными. Приходские школы для народа, университеты для высших классов и классов средних – вещи сами по себе добрые и прекрасные; но поскольку гражданские законы не будут строго исполняться, поскольку режим кнута будет произвольно господствовать в нашем законодательстве, поскольку промышленность и торговля останется подчиненной угнетающим фискальным формам, поскольку духовенство без просвещения и достоинства будет и дальше нанятым за нищенскую плату народа, цивилизация останется бесплодной и истратит силы понапрасну.

Самые красноречивые призывы к просвещению не стоят одного акта правосудия, одного мудрого постановления администрации. Народам неважно, что Академии рассуждают о собственности корпораций или о происхождении идей; эта роскошь цивилизации далека от их материальных нужд. Прежде, чем их образовать, или, скорее, чтобы их образовать, надо их сделать счастливыми, а счастье народов только в правосудии.

Это те глубокие, коренные, как говорят, почти неизлечимые пороки нашей внутренней администрации, которые еще долго будут противодействовать тому, что третье сословие сможет подняться и расцвести между обеими великими аномалиями, которые разделяют империю. Легко создать на бумаге эти средние классы, но невозможно заставить их жить; эти кабинетные импровизации напоминают того коня Паладина у Ариосто(1), который, будучи превосходным во всех отношениях, не мог пойти, ожидая, что умрет.

1 Ариосто (Ariosto) Лудовико (1474–1533) – итальянский поэт эпохи Возрождения. Автор поэмы «Неистовый Роланд» (1516).

Мы до пресыщения видали то, как успешно шли и впадали в забвение эти эфемерные собрания законов, существование которых обычно ограничивается листком бумаги, на котором намечают их разделы; но ни одно из этих созданий не укоренилось, и, несмотря на тридцать лет ухищрений и споров, на поверхности России показались еще только эти две громадные силы, которые вместе бьют ключом из земли, падение которых будет всегда только одновременным.

Освобождение низших классов, если оно должно осуществиться без волнений и развиваться постепенно, предполагает цепь промежуточных властей между Монархом и народом. Постепенно разрушая древнюю организацию, которая помещала между ними класс земельных собственников, наполовину Государей, наполовину народ, наполовину Сеньоров-феодалов, наполовину придворных XIX века, который передает вниз импульс, получаемый сверху, – надо прежде всего подумать о построении другой иерархии власти.

Верховная власть не может находиться одна, лицом к лицу с нацией свободных людей; ни одна форма правления не может допустить абсолютное уравнивание. Жизненный принцип настоящего правления и нашего политического права, непонятный, если имеешь в виду всевозможные готовые идеи и принятые фразы, легко улавливаемый и постигаемый, когда анализируешь его без предубеждений, со- стоит из двух элементов.

И, называя один демократическим, а другой – аристократическим, пользуешься лишь двумя неполными и весьма неточными выражениями, но передающими идею наиболее определенно. В центре аристократического элемента – верховная власть или, скорее, верховная власть одинаково господствует над обоими элементами, поскольку имеет отношение к природе того и другого. Она определяет присущей ей силой авторитет меньшинства – высшего класса над большинством – массой. Неравные в числе, еще более неравные в уровне цивилизации, эти два элемента удерживаются в равновесии тем грузом, который верховная власть бросает на весы то на одну сторону, то на другую.

Таково нынешнее положение вещей; но, когда власть бросит на одну из этих громадных чаш груз гражданской свободы, что же она поставит на другую? Как удержать равновесие, если не подготовиться к этому кризису задолго? Этот соответствующий груз будет найден лишь в промежуточной корпорации, обдуманно и искусно организованной с давних пор.

Правильно организованная аристократия, независимые и пожизненные судьи, духовенство, которому не подают милостыню, но которое помешает скрыться от закона, великое множество идей в обращении, внутренняя администрация, рассчитанная по национальному плану, сильно развитая промышленность, свободная и широкая торговля – все эти элементы призваны, постепенно объединившись, успешнее оформить основы власти умственной и политической, предназначенной для того, чтобы распространить от трона до низших классов благодеяния мудрой и мирной свободы.

Когда права всех и каждого будут ясно установлены, когда от уважения к лицам перейдут к уважению собственности, когда муниципальная система, приспособленная к положению страны, распространит по всем местностям выгоды бдительного управления, когда классы государства, точно определенные, обретут свое возможное благосостояние, каждый в своем соответствующем положении и все в их взаимном согласии, когда Россия будет покрыта цветущими городами, хорошо возделанными полями, высокодоходными мануфактурами, когда рынки отовсюду будут открыты для сбыта их продуктов, тогда великая проблема ее политического существования будет решена, и новая форма правления, успешно родившаяся из наших старых учреждений, возвестит новую эру ее истории.

Поспешный и несвоевременный переход от одного политического положения к другому будет смягчен предосторожностями, которые командуют общим благом, чтобы гибельные революции не возглавили это трудное перерождение, которое, будучи далеко от стремления силой сокрушить существующий порядок, родит из своих собственных недр новый порядок вещей, более соответствующий нуждам века, порядок, который, как все политические формы, должен будет исчезнуть в свою очередь перед новыми комбинациями.

Подведем итоги: вопрос об освобождении крепостных в России не есть вопрос отдельный(1); это фрагмент вопроса жизни, эпизод нашей великой исторической драмы. Упорствовать в оценке его как простой административной меры, как единичного и независимого факта есть свойство ума узкого и предвзятого и, добавим, – характерная черта тех, кто сам, быть может, того не подозревая, вызвал бы бесчисленное зло и бесконечные бедствия.

Вырвать у высшей власти освобождение крепостных как единичный акт доброй воли – это был бы безрассудный государственный переворот, который вызвал бы самые серьезные беспорядки. Работать скрытно над освобождением крепостных, окутываться тайной, чтобы бесповоротно его добиться, было бы ненужным актом лицемерия, который скомпрометирует власть, не достигнув своей цели. Но приближать всеми способами, которые Провидение дает в распоряжение людей, торжественный миг этого освобождения – это будут лишь не более, как необходимые звенья в обдуманном и предусмотренном порядке вещей.

Работать над свободой крестьян, просвещая и приучая их постепенно к их новому призванию, утвердить освобождение крепостных при поддержке всех классов, при самом широком учете общего и частного блага, избежать всего, что имеет вид меры произвольной или признака смут и волнений, действовать открыто и по принципам, твердо установленным, помногу выжидать время и не опережать естественный ход вещей, обеспечивая мало-помалу гражданское и политическое существование крепостных, одновременно обеспечить таковое же и для других классов, постепенно организовать всю совокупность учреждений государства – таковы, без всякого сомнения, искренние желания всех людей монархических, преданных Государю и своей стране.

Такой план не может не стремиться получить их самое свободное и постоянное сотрудничество. Именно те, кто были лишь источником опасений и взаимных недоразумений, станут предметом внимания и обоюдного признания. Несомненно, осуществление такой системы займет длинный период времени, но что такое в жизни империй два или три поколения в качестве платы за подобные результаты?

1 Крепостничество не только входит неотъемлемой частью в право политическое, такое, какое оно существует в России, но оно также образовывает весьма тесную и сильную связку: отсюда следует, что, когда хотят трактовать одну из его ветвей отдельно, как, например, состояние дворовых людей, действуют на авось, и предлагаемые меры не имеют ни характера, ни цели, определенной общественной пользой. Именно в совокупности нужно рассматривать детали и не накидываться на детали, не установив систему, которая объемлет их все. – Примеч. С.С. Уварова.
С наследственной аристократией, заново составленной на истинных принципах отцов нации, с духовенством просвещенным, независимым и нравственным, с мудрыми законам и неподкупными судьями, с цивилизацией, распространенной во всех рангах общества, с надежно упроченным промышленным и торговым процветанием не будем опасаться тех волнений, которые потрясают государства, которые друг Фокса(1) и Канинга(2), главный ветеран парламентской оппозиции в самой свободной стране Европы, стоящий сейчас во главе кабинета, недавно означил как «величайшие из несчастий, также как и необходимейшие»(3–4).

Таким образом, если система искусная, справедливая и благородная одновременно должна служить отправной точкой вопроса, который мы рассматриваем, крепостные будут освобождены в тишине уже задолго до того, как законодательный акт, изошедший свыше, констатирует их освобождение.

Истинная свобода, свобода, не окрашенная кровью, свобода – друг порядка и мира есть общий плод духовной культуры народа, его политического воспитания, его нравственного совершенствования. Это одеяние мужа, в которое облачаются нации, пришедшие в истинную зрелость. Провозглашение свободы есть только последний из актов, содействующих освобождению; им-то лишь восполняется и объявляет о себе вовне нравственная жизнь Государств. Горе нациям, у которых обнародование за- кона об освобождении предшествует радости свободы!

III
Приложение
Письмо неизвестного лица С.С. Уварову
Рука Татищева(5–6)
J’ai relu votre travail et dans mon humble opinion, il n’y a pas une considértion de plus a ajouter a celle que vous avez exposé avec tant de clarté, la conclusion est amenée par les consequences qui sont signalées, le tout est profondement pensé et écrit avec l’élégance qui est dans votre nature.
Vous avez établi qu’une action prématurée du gouvernement ameneroit des convulsions perilleuses en dessus.

Ceci est incontestable, mais veuillez aussi admettre qu’une inaction trop prolongée n’est pas exempt de dangers. – L’examen selon moi devrait porter non sur la question s’il faut fair? mais sur quoi faire? Vous devez en conscience completter la service que vous avez déja rendu, en indiquant les moyens ďamener l’affranchissement sans exposer l’empire aux perturbations qu’on ne pourra pas éviter si le passage de l’état de servilité à la liberté absolue s’effectuoit brusquement.

Dès l’année 1812, j’avois soumis une idée qui m’avoit semblée propre à ce but – Je l’ai presenté sous une autre forme l’anné 26. Elle a paru ne pas vous deplaire, discutons la entre nous, et si vous l’adoptez, reproduisez la; votre plûme magique rendroit une service éminant à notre patrie.

1 Фокс (Fox) Чарльз Джеймс (1749–1806) – английский политический деятель. Член Палаты общин (1768). Занимал посты младшего лорда адмиралтейства (1770), лорда казначейства (1778). Сторонник при- знания независимости североамериканских колоний. Приветствовал Французскую революцию 1789 года.
2 Каннинг (Canning) Джордж (1770–1827) – английский государственный деятель. Член Палаты общин (1793), основатель журнала «Анти-якобинец» (1797). Занимал в разное время посты казначея флота, послан- ника в Португалии, Швейцарии, генерал-губернатора Индии. Министр иностранных дел в 1807–1809 годах и с 1822 года. Премьер-министр в 1827 году.
3 Речь Лорда Грея, заседание 3 Ноября 1830. – Примеч. С.С. Уварова.
4 Грей (Grey) Чарльз (1764–1845) – английский политический деятель. Граф. Лорд Гоуик. Видный член либеральной партии в Палате общин (1786). Первый лорд адмиралтейства, затем министр иностранных дел (1806). Лидер вигов в Палате лордов (ноябрь 1830).
5 Помета неизвестной рукой.
6 Можно предположить, что письмо написал генерал от инфантерии граф Александр Иванович Татищев (1762–1833), военный министр в 1823–1827 годах.

Перевод
Я прочитал ваш труд и, по моему скромному мнению, нет ни единого замечания, которое можно было бы добавить сверх того, что вы изложили с такой ясностью, заключение выведено из следствий, сообщенных заранее, все глубоко обдумано и написано с той элегантностью, которая так свойственна вашей натуре.

Вы установили, что преждевременная акция правительства привела бы к опасным судорогам сверху. Это бесспорно, но извольте также признать, что слишком продолжительное бездействие не свободно от опасности. На рассмотрение, по-моему, должен быть внесен не вопрос «Надо ли делать?», но вопрос «Что делать?». Вы должны, по совести, дополнить ту услугу, которую вы уже оказали, указав способы достичь освобождения, не подвергая империю потрясениям, которых нельзя было бы избежать, если бы переход от состояния рабства к абсолютной свободе осуществлялся внезапно.

С 1812 года я вынашивал одну идею, которая мне показалась подходящей к этой цели. Я предложил ее в другой форме в 26 году. Кажется, она не должна вам не понравиться, обсудим ее между нами, и, если вы ее примете, воспроизведите ее; ваше волшебное перо окажет знатную услугу нашему отечеству.

Шевченко Максим Михайлович,

кандидат исторических наук, доцент кафедры истории России XIX века – начала XX века Исторического факультета МГУ

Литература
1. Отдел письменных источников Государственного Исторического музея (Ф. 17.
2. Кизеветтер А.А. Исторические отклики. М., 1912.
3. Лотман Ю.М. Сотворение Карамзина. М., 1987.
4. Соловьев С.М. Мои записки для детей моих, а если можно, и для других / С.М. Соловьев // Соч. : в 18 кн. М., 1995. Кн. XVIII.
5. Гакстгаузен А. Исследования внутренних отношений народной жизни и в особенности сельских учреждений России. М., 1870. Т. 1.
6. Ливен Д. Россия против Наполеона. Борьба за Европу. 1807–1814. М., 2012.
7. Мироненко С.В. Самодержавие и реформы. Политическая борьба в России в начале XIX века. М.,1989.
8. Полное собрание журналов Комитета // Российский государственный исторический архив (РГИА). Ф. 737. Оп. 1. Д. 87812–87816.
9. Формулярный список С.С. Уварова // РГИА. Ф. 1349. Оп. 5. Д. 1200. Л. 1 об. – 2.
10. Карамзин Н.М. Неизданные сочинения и переписка. СПб., 1862. Т. 1.
11. Сборник Императорского Русского исторического общества. Т. 74 // Журналы Комитета, учрежденного Высочайшим рескриптом 6 декабря 1826 года. СПб., 1891.
12. Дурдыева Л.М. С.С. Уваров и теория официальной народности : Дис. … к.и.н. М., 1996.
13. Петров Ф.А. Исторические взгляды С.С. Уварова // Труды ГИМ. Вып. 106. М., 1998.
14. Шевченко М.М. Записка С.С. Уварова о крепостном праве в России. 1830–1831 // Русский сборник : Исследования по истории России. М. : Модест Колеров, 2006. Т. 2.
15. Памятники российского права : в 35 т. Т. 12. Крестьянская реформа 1861 года в Российской империи. М., 2017.
16. Павленко Н.И. Петр Великий. М., 1994.
17. Анисимов Е.В. Податная реформа Петра I. Л., 1982.
18. Ключевский В.О. Подушная подать и отмена холопства в России / В.О. Ключевский // Соч. : в 9 т. Т. VIII. Статьи. М., 1990.
19. Карамзин Н.М. О древней и новой России в ее политическом и гражданском отношениях. М., 1991.
20. Сафонов М.М. Проблема реформ в правительственной политике России на рубеже XVIII и XIX вв. Л., 1988.
21. Вел. кн. Николай Михайлович. Граф Павел Александ- рович Строганов (1774–1817). СПб., 1903. Т. 2.
22. Вел. кн. Николай Михайлович. Император Александр I. СПб., 1912. Т. 1.
23. Шильдер Н.К. Император Александр I. Его жизнь и царствование. СПб., 1897. Т. 1–2.
24. Татищев С.С. Император Николай I и иностранные дворы. СПб., 1889.
25. Рибер А. Социальная идентификация и политическая воля: русское дворянство от Петра I до 1861 г. // П.А. Зайончковский (1904–1983 гг.) : статьи, публикации, воспоминания о нем. М., 1998.
26. Ливен Д. Аристократия в Европе. 1815–1914. СПб., 2000.